Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может быть, я бы увлекся трудностью предприятия…
Но ничуть не бывало! Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в первые годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы найдем такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство – истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить линией, падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности – только в невозможности достигнуть цели, то есть конца.
Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которой заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: «Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
А ведь есть необъятнее наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она, как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха не есть ли первый признак и величайшее торжество власти?
Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость. Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи – создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, a ни одна не скачет и не пенится до самого моря.
(М. Ю. Лермонтов. «Герой нашего времени»)
Какие нравственные проблемы затрагивает Печорин в своих размышлениях?
В своих размышлениях Печорин затрагивает проблему эгоцентризма и нравственного права на власть над другими людьми. Он прямо признает: «я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы». Человек для него становится средством для утоления «ненасытной жадности», а главное удовольствие он видит в том, чтобы «подчинять моей воле все, что меня окружает». Это ставит вопрос о границах допустимого в отношении к ближнему.
Вторая важная проблема — соотношение страсти и разума, молодости и зрелости. Печорин утверждает, что «страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии», и что «глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться». Однако сам он, провозгласив эту «взрослую» мудрость, оказывается неспособен ни на искреннюю страсть, ни на подлинное счастье. Возникает вопрос: не превращается ли холодный рассудок в трагедию, когда человек теряет способность чувствовать по-настоящему?
Наконец, Печорин поднимает проблему цели и смысла человеческих поступков. Он не может понять, зачем добивается любви Мери, если не собирается на ней жениться. Он отвергает «беспокойную потребность любви» юности, но не находит ей замены. Его действия подчинены не логике чувства, а логике власти и гордости («счастие — насыщенная гордость»). Это рождает главный нравственный вопрос: может ли человек быть счастлив, если его единственная цель — самоутверждение за счет страданий других, и не ведет ли такая «философия» к полному внутреннему опустошению?